Сергей Красильников – доктор исторических наук, профессор Новосибирского государственного университета, член общества "Мемориал", один из редакторов научной серии "Архивы Кремля" больше сорока лет занимается изучением сталинских репрессий. За это время представления о прошлом в общественном сознании радикально менялись. Причем не один раз.
После перестройки и "архивной революции" девяностых годов наступила "контрреволюция" нулевых с разговорами о том, что Сталин был "эффективным менеджером", распад СССР – "геополитической катастрофой" и отчетливым государственным курсом на создание новых мифов о нашем былом величии.
– Сергей Александрович, последние годы мы наблюдаем возрождение культа Сталина, как "эффективного менеджера". Насколько сложнее в связи с этим стало исследовать эпоху Большого террора?
– Сейчас исторические документы значительно менее доступны для исследования, чем в первой половине 1990-х годов. Эпоха бури и натиска – то, что мы называем "архивной революцией", ушла безвозвратно. С каждым годом все труднее получать доступ даже к тем документам, которые раньше были для историков открыты. Я говорю об архивах ФСБ, МВД, а также о бывших партийных архивах. Вышеупомянутые силовые ведомства спохватились и начали создавать разные комиссии или Центры документации новейшей истории, фильтрующие запросы исследователей.
– Государство вернуло себе контроль над архивами?
– Да. Они вернули контроль над комплексами документов, которые отложились в бывших партийных архивах.
– Они засекретили документы? Что с ними стало?
– Их не стали засекречивать. Но решениями межведомственных комиссий целые блоки архивных дел находятся на особом положении. Они существуют в описях фондов, но доступ к ним возможен только через обращение к МВД и ФСБ.
– А они отказывают?
С каждым годом все труднее получать доступ даже к тем документам, которые раньше были для историков открыты
– Это зависит от степени их собственной заинтересованности. Предположим, нам интересны партийные архивы этих ведомств, начиная с 20-х годов. Мы знаем, что парторганизации занимались абсолютно всем, начиная от производства и кончая моральным обликом работников. То есть, работая с этими архивами, мы можем получить массу полезной информации. Но есть одна проблема – так называемая "защита персональных данных". С тех пор, как приняли этот закон, для историков была создана колоссальная преграда для знакомства с такого рода документами. В 90-е годы можно было работать над книгами памяти жертв сталинских репрессий и обращаться к личным делам, которые хранятся в архивах ФСБ и МВД. Теперь историк может работать с этим личным делом, только если у него есть разрешение от родственников. Попробуйте найти родственников и получить от них нотариально заверенное свидетельство о том, что они дают вам такое право. Это практически нереально. Я думаю, что найти можно не более одного процента родственников этих людей. А получить у них разрешение – это отдельный труд. Таким образом происходит ведомственная фильтрация доступа исследователей к документам.
– Может ли растущая популярность Сталина быть связана с созданием подобных фильтров? С какой-то сознательной установкой на то, чтобы увести внимание общества от темы репрессий и её масштабов?
На лекции я часто говорю студентам: "Представьте себе город Новосибирск – 1,5 млн жителей. В течение года все они арестованы, а каждый второй расстрелян. Вот вам образ Большого террора"
– Прямой зависимости я здесь не наблюдаю. В первой половине 90-х годов появились целые комплексы ошеломляющих сознание документов о репрессиях. По большей части все они есть в интернете. Информация о том, что происходило в нашей стране после революции, вполне доступна. Было бы желание. В интернет выложены основные документы, те, которые практически невозможно оспорить. Например, данные о том периоде, который мы называем Большим террором, когда почти полтора миллиона человек было арестовано и примерно половина из них (около 700 тысяч) – расстреляно. На лекции я часто говорю студентам: "Представьте себе город Новосибирск – 1,5 миллиона жителей. В течение года все они арестованы, а каждый второй расстрелян. Вот вам образ Большого террора". Нужно быть человеком, который, как страус, прячет голову в песок, чтобы от этих цифр откреститься.
Далее: голод 1932–1933 годов. Есть четкие свидетельства, проверенные и перепроверенные историками и демографами, не только отечественными, но также зарубежными, которые свидетельствуют о том, что нижняя граница погибших от голода и болезней за эти годы – пять миллионов человек, верхняя – семь миллионов. Если кто-то называет большее количество погибших от голода – это своего рода политические манипуляции – сознательное завышение. Например, кто-то пишет, что их было десять миллионов. Тут же появляются скептики, которые говорят "этого не может быть!". Они правы в том смысле, что не десять миллионов, а семь или пять. Но цель в данном случае другая – поставить под сомнение сам факт массовой смертности от голода.
– Сделать вид, что этого вообще не было?
За сталинский период было арестовано 25–30 миллионов человек
– Именно так. То же самое касается количества подвергшихся государственным репрессиям, скажем, за сталинский период, с 1930-го, когда Иосиф Виссарионович получил безраздельную власть, и до его смерти. Попросту говоря, время существования гулаговской системы. За этот период было арестовано 25–30 миллионов человек. Статистика арестов по разным поводам (безусловно, в большинстве своем, за уголовные преступления) дает нам примерно один миллион человек каждый год. И это правда. Никуда мы от этих цифр не уйдём.
Хотя есть люди, утверждающие, что всё это миф, якобы не могло столько людей подвергаться репрессиям, дескать, наша страна тогда перестала бы существовать. Но, извините, в ГУЛАГе в послевоенные годы одномоментно находилось 2,5–2,7 млн человек. Учитывая, что средний срок у осужденных был пять лет, можно представить, какой поток людей прошел через лагеря за 25 лет гулаговской системы. И ещё столько же к концу сталинской эпохи находилось на спецпоселении. При нормальном, спокойном разговоре опровергнуть эти цифры невозможно. Как это связано со Сталиным? Вы знаете, здесь нужно разделить фигуру Сталина на две составляющие: Сталин как личность, в том числе, конечно, как государственный деятель эпохи, и Сталин как символ той государственности, которой все боялись. Вот этот символический образ и набирает популярность в массовом сознании, а не те деяния, в том числе и преступные, какие он совершал как личность и глава партийного государства.
– Возможна ли вообще при таком накале политических страстей объективная история советской эпохи в 1920–1940-е годы?
Источников, которые давали бы законченную картину советской эпохи в готовом виде, не существует. Самый недостоверный источник – периодическая печать
– Я думаю, что пока нет. Хотя до нас дошло очень много документальных свидетельств (дневники, воспоминания, письма), они не могут быть до конца раскрытыми, как того требует историческая наука, потому что буквально на каждом документе, рожденном этой эпохой, присутствует след самой этой эпохи. Если это официальная документация, то на ней лежит печать советской доктрины. Крайне трудно распознать подлинную картину того, что скрывается за этими документами. То же самое относится к личным документам. Разве в 30-е годы люди писали письма, не опасаясь, что их прочтёт кто-то посторонний? Бывали, конечно, потаенные дневники, написанные только "для себя", но их не так много, потому вести подобный дневник было опасно и последствия могли быть очень серьезными.
– Можно ли сказать, что семейные архивы более правдивы, чем официальные документы?
– Они не более правдивые, но именно в силу личного характера в большей степени отражают человеческое восприятие эпохи. Иногда люди сознательно ставили целью выразить свое отношение к текущим событиям. Но здесь многое зависит от того, каков был их интеллектуальный уровень и широта кругозора. Мне приходилось работать с дневниками одного советского ученого 1930-х годов. Он преподавал различные общественные дисциплины. При этом делал дневниковые записи как бы для себя, но в расчете на то, что они потом станут достоянием истории. Было заметно, как этот человек подстраивается под тенденции того времени, 1920-х, 30-х, 40-х и так далее.
– Корректировал.
– В известной мере – да. Поэтому я думаю, что источников, которые давали бы законченную картину советской эпохи в готовом виде, не существует. Самый недостоверный источник – периодическая печать. Вы же прекрасно понимаете, о чем я говорю.
– О советских газетах.
– Это наиболее идеологические, тенденциозные издания. Но они тоже интересны историкам. По этим газетам можно изучать историю советской пропаганды. В этом смысле они служат прекрасными документами. К сожалению, почти целиком утрачены архивы этих редакций. Каким-то чудом сохранился архив крестьянской газеты 1920-х и начала 30-х годов. Сейчас историки скрупулезно его изучают, потому что там есть письма из деревень, которые писали не только сельские корреспонденты, но и простые люди, надеявшиеся найти справедливость. "Письма во власть" – это очень интересное явление. Когда их читаешь, то сразу видно, насколько их авторы овладели языком эпохи и надлежащим ли образом они обращаются "наверх". Благодаря "письмам во власть" можно узнать, насколько люди разного возраста и уровня образования осваивали советский новояз. Сейчас историки наконец-то обратили внимание на такого рода документы – письма во власть.
– Вы сами родились в Нарыме. Был ли репрессирован кто-то из ваших родственников?
– Мои дедушка и бабушка жили на территории Новосибирского округа. Дед относился к категории кулаков-лишенцев, потому что владел мельницей на паях с родственниками. По этой причине он сам и его жена были лишены избирательных прав. Весной 1931 года бабушку выслали из Новосибирского округа в Нарымский край. А деда арестовали и отправили в Сиблаг. Детей сначала раздали по родственникам, а потом тоже отправили в Нарым – к матери. Дед просидел в Сиблаге до 1934 года. После чего был отправлен на спецпоселение – по слабости здоровья. Он прошел Первую мировую, был в германском плену, так что ему досталось. В 1934 году семья воссоединилась в Нарымском крае. Они скитались из одного спецпоселка в другой.
Дедушка выдержал "всего" десять лет такой жизни и скончался в 1944 году. Бабушка осталась с детьми, правда, уже выросшими. Моя мама к тому времени была учительницей в сельской школе. Её сняли с учета в комендатуре по достижении 16 лет. В принципе, она могла где угодно жить и работать. Тем не менее она осталась со своей матерью, поэтому я и мои братья родились в таежном поселке под названием Когоньжа. Это примерно в 15 км от самого Нарыма печально знаменитого.
Мой отец не был репрессирован. Он приехал в деревню по распределению работать учителем. Поселок Когоньжа был интересен тем, что там было две категории жителей. Половина деревни – ссыльные крестьяне, которые работали на лесозаготовках, а другая половина – литовцы, сосланные в Сибирь в конце 1940-х. После смерти Сталина им разрешили вернуться на родину. Так что по материнской линии практически все мои родственники были репрессированы. Поэтому я родился в семье бывших спецпереселенцев, крестьянских ссыльных.
– И с детства об этом знали?
– Нет. Интересоваться тем, что происходило с моей семьей, я стал только когда начал учиться в Новосибирском университете. До этого, ни в детстве, ни в подростковом возрасте, у меня не было интереса к семейной истории. Потом я, конечно, стал расспрашивать бабушку, маму и узнал, что на нашей улице, где мы жили, ссыльными были практически все. Так началось мое профессиональное восхождение к теме крестьянской ссылки.
– В августе 1968 года вы были в Чехословакии и своими глазами наблюдали подавление Пражской весны. Какое впечатление это на вас произвело? И как повлияли эти события на ваше мировоззрение?
21 августа, когда вошли советские танки, наша группа оказалась в гуще событий
– Будучи студентом Новосибирского университета, я оказался в составе интернационального стройотряда. НГУ считался "побратимом" Карлова университета в Праге. Поэтому каждый год летом к нам приезжала группа из двадцати чешских студентов, которые работали в Новосибирской области. Одновременно двадцать студентов Новосибирского университета отправлялись в Чехословакию и тоже трудились на разных летних работах. Наша полуторамесячная стройотрядовская жизнь обычно заканчивалась в середине августа. 15 или 16-го числа мы приехали в Прагу. Поэтому 21 августа, когда вошли советские танки, наша группа оказалась в гуще событий. Это продолжалось около недели, пока нас не посадили на поезд в Москву.
– Спустя 50 лет что вам вспоминается о тех днях особенно отчетливо?
– Для нашей молодой психики это, конечно, стало потрясением. Мы ведь были советскими студентами, комсомольцами, а то, что происходило в Чехословакии, полностью разрушало пропагандистскую картину мира, которую создавала советская власть. Произошла эдакая сшибка между реальностью и пропагандой. То, что мы увидели, никак не соответствовало идеологической картине мира, которую для нас рисовали. И каждый сделал из этого свои выводы.
– А со сверстниками-чехами вы общались?
– Конечно. Состоялся даже интернациональный студенческий брак. Наша однокурсница вышла замуж за чешского парня и переехала к нему. Другие ребята из Праги, с которыми мы познакомились в те дни, тоже несколько раз приезжали к нам, в Новосибирск по каким-то линиям обмена. У нас с ними были замечательные дружеские отношения.
– Это кажется удивительным – дружба на фоне советских танков…
– Нет, это как раз неудивительно. Студенты со студентами всегда найдут общий язык. В отличие от политиков.
FACEBOOK КОММЕНТАРИИ: